Cегодня день рождения поэта Александра Еременко, ушедшего три года назад. Маленькая зарисовка середины 2000-х, когда я жил в Москве (там будет упомянут Аркадий Ровнер — писатель, мистик, издатель журнала Gnosis).
***
Вхожу в гастроном, иду вдоль рыбного прилавка, остановился в задумчивости, о Введенском думаю. А продавщица мне: “Возьмите ангела”, – говорит. – “Что?” – переспрашиваю. – “Ангела, – говорит. – Морского ангела. Легкой заморозки”. Взял я ангела, домой иду, думаю, разморозить его не успею до вечера.
Захожу в кафе. Смотрю меню. “Египецкие блюда”. Так и написано: “египецкие”. Под номером 3: “Семь тысяч лет”. Это название. “Что это?” – спрашиваю. – “Закуска такая, горячая”. – “Какая, – спрашиваю, – такая?” – “На хлеб, – говорит, – мазать”. Намазал я семь тысяч лет на хлеб и съел.
Прихожу домой с полным кульком ангелов, телефон звонит: Еременко Саша.
– Сергей, – говорит, – можешь приехать? Нужен бинт и портвейн три семерки. Кортик, – говорит, – у меня в животе. Кровь – есть. А портвейна нет. И болванку возьми. Перепишу Введенского тебе. Умрешь. Знаешь, как он читает? Голос – в пиджаке и с галстуком. Как Заболоцкий.
Купил бинт, портвейн, еду на Патриаршие. Бред, думаю, не может этого быть, и еду.
– Портвейн, – говорит Еременко, – потом Введенский, – и зубами бинт рвет. А пробка в бутылке немыслимая какая-то, уже и сковородкой по напильнику, всунутому в ее горло лупим, пробка раскрошена, снопы брызг в лицо летят при каждом ударе, а все никак… Ставь, говорю, Введенского. И тут голос – филармонически-ангельский:
Так сочинилась мной элегия
о том, как ехал на телеге я.
– Так это же Ровнер, говорю, Аркадий.
– Какой такой ровнер? – протолкнув, наконец, пробку, подымает голову Еременко.
Да, думаю, глядя на него: семь тысяч лет, семь тысяч.
. . .
Он живет в кубрике, который и при тихой погоде слегка покачивает от вина и света, — над Патриаршими. Ладони у него древесные, из тех деревьев, которые растут над пропастью. И взгляд, которым глядят в огонь. Мягкое «ж» в голосе твердых еловых пород. Похож на подростка, заточенного в мудреце, как в башне с высоким окном. И всегда отвечает откуда не ждешь — как легкий удар по зеркалу, которое чуть передергивается, отражая вроде бы то же самое, что и до, но совсем не это. Я спрашиваю его о критериях оценки художественного произведения. Он льет в стакан «три семерки» и ржавым ножом делит антоновку на осьмушки. Дзен-дзын-дзибао — покачивается зеркало.
«А знаете, — говорит он моей спутнице, — в прошлом веке, лет двадцать тому назад, Сережа зашел ко мне, а в полутемном коридоре коммуналки мальчик сидит, играет с грузовиком. И, проходя, Сергей наклоняется, смотрит на грузовик и вдруг говорит: “А где шофер?” Мальчик поднимает голову, годы идут. “А, — оборачивается Сергей, — наверно, покурить вышел”».
Странная, говорю, память — царства событий в песок уходят, а такая вот чепуха — как мусорок в кармане…
«Да? — оборачивается. — А где шофер?»